В замке двери гремит ключ.
-- Мышкин! С вещами на выход! Я уже не сплю. Проснулся с полчаса назад, сделал зарядку, растёр ноги, сейчас лежу, закинув руки под голову, а ноги на рюкзачке. Даю им отдых заранее, чую, сегодня придется много ходить. -- Щас! Обуваюсь, -- кричу в ответ. Опираюсь локтями о топчан, стягиваю культи с рюкзачка, начинаю натягивать на левую чулок. В такой позиции меня и застает мент. -- Мышкин! Ёпт... ты чё? Эт чё, ног нет? -- Ну. На протезах хожу. -- Ну блядь... -- крутит он головой, -- ладысь, одевайся и на выход. И выходит. Даже дверь не закрывает. Продолжаю. Тонкий чулок до бедра, носок, второй носок. Повторить с правой. Протезы засунуть в штанины. Культи в протезы. Затянуть ремешками. Вытянуть ходули - вроде ровно надел, в полумраке-то, а? Потопать пару раз по полу. Не, ровно. Встать, подтянуть штаны, подпоясаться. Теперь бы в туалет только и пожрать.
продолжи историю про подростка Даню Мышкина, который ходит на протезах и которого "загребли" в ментовку в Архангельске. Дане 18 лет, он приехал из интерната под Брянском и хотел попасть в полярную аномальную Зону за артефактами... но на вокзале у него проверили документы, а потом задержали - полиции ясно-понятно, что делать подростку в приграничном городе…
Генерация ноября 2025
Отличное начало! Продолжаю в том же ключе и настроении.
Туалет, как я и ожидал, оказался дырой в полу с ржавыми подтёками и вечным запахом дезинфекции, въевшимся в бетон. Справился быстро, благо с протезами давно научился управляться без лишних телодвижений. Жрать, конечно, не дали. Мысленно послал к чёрту того менто́вского повара, который в это время наверняка жарит себе яичницу на чистом сливочном масле.
Вернулся в «кабинет» — обычную комнату с облезлым зелёным стеном, столом и двумя стульями. Мои вещи, рюкзак тот самый, лежали в углу, вывернутые, будто их стошнило. Сердце ёкнуло: проверяли. Но самое главное — карта и записи — были зашиты в подкладку, их не нашли. Успокоился.
Сижу, жду. Время тянется как холодный соловецкий кисель. Считаю трещины на потолке. До двадцати трёх.
Наконец, заходит тот самый, что утром удивился моему отсутствию ног. Вид скучающий, в руках папка с моими, видимо, документами из интерната.
— Ну, Мышкин, давай по-бырому. Говори, зачем в Архангельск приперся? Бегать отсюда через границу собрался? Шпионить? Или наркоту перевозить? На костылях-то твоих тебя любая собака догонит.
Он ждал испуга, заикания, оправданий. А я устал. Устал от этих тупых взглядов, от одних и тех же вопросов.
— В отпуск приехал, — говорю. — Море посмотреть, северное сияние. В Брянске с этим туго.
Мент не ожидал такого. Хмыкнул, плюхнулся на стул передо мной.
— Остроумно. Щас я тебя пошутить заставлю по-другому. Документов при себе нет, кроме этой справки из дурки…
— Это не дурка, а интернат для детей-инвалидов, — спокойно поправляю я.
— Неважно! — он стучит пальцем по столу. — Без справки о выбытии, без уведомления опеки… Ты беглец. И находишься в приграничной зоне без разрешения. Это серьёзно. Так, последний раз спрашиваю: зачем тебе здесь надо?
Я смотрю ему прямо в глаза. Врут, что у них взгляд стальной. Обычный уставший взгляд человека, которому всё надоело.
— Артефакты ищу, — говорю честно.
Он замирает с открытым ртом.
— Какие ещё артефакты?
— Полярной Зоны. Из прошлого. Детали машин, монеты, документы. Коллекционирую. Продать хочу. Денег нет.
Во взгляде менто́са читаю целую гамму чувств: недоумение, разочарование, жалость и окончательную уверенность в том, что перед ним просто даун-инвалид с поехавшей крышей. Это именно то, что мне нужно.
— Ты серьёзно? — его голос стал на полтона тише. — Это же бред, мальчик. Там зона отчуждения, радиация, охрана…
— Я по периметру, — shrugging. — Где заброшки старые. Никого нет. По карте смотрю.
Он молча листает моё дело. Видимо, ищет диагнозы.
— Слушай, Мышкин… Даня… — он вдруг становится почти человечным. — Ты же умный парень, судя по всему. Руки-то есть, голова работает. Зачем тебе это? Тебя же убьют, или схватят, или ноги отвалятся окончательно. Сапоги твои эти… — он кивает на мои протезы, — в снегу утонут.
— На лыжах ходить умею, — парирую я.
Он вздыхает, закрывает папку. Принял решение.
— Ладно. Валить тебя по статье за бродяжничество — себе дороже. Опека замучает. Сегодня же на поезд обратно. В интернате тебя уже хватились, мы с ними на связи.
Вот это был удар. Хуже, чем если бы посадили. Всё к чёрту. Все планы.
— Мне бы только… — начинаю я.
— Ничего тебе не «бы», — он резко встаёт. — Сейчас тебя покормят, потом повезут на вокзал. И чтоб я больше тебя здесь не видел. Понятно?
Я опускаю голову. Делаю вид, что сломлен. Играю свою роль до конца.
— Понятно.
Он уходит, оставив дверь открытой. Я слышу, как он говорит дежурному в коридоре:
— …инвалид из интерната, с кашей в голове. Какой шпион, какой беглец… Гоните его нахер отсюда, и чтоб без происшествий.
Внутри у меня закипает торжество. Они купились. Они видят только то, что хотят видеть: калеку-сироту с бредовой идеей. Они не видят стальной пружины внутри. Не видят карты, что жжёт мне грудь в потайном кармане.
Меня отвезут на вокзал. Посадят на поезд. Но они не знают, что я сойду на первой же остановке. Что у меня в рюкзаке, под подкладкой с «артефактами», лежит старая, истрёпанная книжка — «Справочник путешественника по Северной железной дороге. 1978 год выпуска». Там отмечены все полузаброшенные ветки, разъезды и остановочные пункты, которых давно нет на современных картах.
Они думают, что везут меня назад. А я только начинаю свой путь.
Дверь осталась открытой. В коридоре дежурка, пахнет махоркой, кипятком и ещё чем-то казённым, чем всегда пахнут такие места — щами, которые никто не доел, и тоской.
Я вышел. Протезы стучат по крашеному полу чётко, как костяшки счёт. Стараюсь идти ровно, не хромать. В дежурке за столом сидит тот самый мент, что меня будил, листает какой-то журнал. Увидел меня, отложил цигарку.
— Слышь, Мышкин, а как ты… ну это? — он покрутил пальцем у своей штанины. — С детства?
— С четырнадцати, — говорю. — Поездом отрезало. Я на путях уснул, пьяный был. С тех пор не пью.
Это неправда. Правду я ему рассказывать не собираюсь. Про то, как мы из интерната сбежали на товарняке, как я сорвался, когда нас менты снимали, как колёса хрустнули — это моё, личное. Да и не поверит он.
— Поездом, значит, — он как-то по-новому на меня посмотрел. — А сейчас куда прёшься? В Архангельске самом чего не сидится? Родня есть?
— Сирота, — говорю коротко. — В интернате я. Выпустился вот. Решил море посмотреть.
— Море, — хмыкнул он. — Тут до моря, парень, пилить и пилить. И не на протезах. Ты мне зубы не заговаривай. У тебя в рюкзаке раскладушка, сухпай на неделю и компас военный. Ты в тундру собрался? По грибы? По ягоды?
Я молчу. Он вздыхает, трёт ладонью небритое лицо. Видно, что ночь была тяжёлая, и тут ещё я со своими ходулями.
— Ладысь, Мышкин. Колись давай по-хорошему. Кто тебе сказал, куда идти? Кто проводник?
— Нету проводника, — говорю. — Сам. В интернете читал. Про Зону, про артефакты. Думал, если найду что, продам. Мне протезы нормальные нужны, спортивные. А где деньги брать? Пособие? Там только на чулки-носоки и хватает.
Мент слушает, не перебивает. Потом встаёт, идёт к титану, наливает в кружку кипятку, кидает туда два куска сахара, размешивает ложкой с погнутым черпаком. Ставит передо мной.
— Пей. И жри давай, вон бутер с сервелатом. Не ссы, не отравлено.
Я жую. Хлеб чёрствый, колбаса краями подсохла, но горячо и сладко во рту, и я понимаю, что зверски хочу есть. Он смотрит, как я жую, и молчит. Потом говорит:
— Зона, говоришь... Эх, Мышкин-Мышкин. Тут мужики опытные пропадают. А ты... Ну ладно, допустим, дошёл бы ты. Допустим, нашёл бы эту аномалию. А обратно? Ты про "карусель" слышал? Про то, как там время течёт? Или про ловушки? Нет? То-то.
Он закуривает, пуская дым в открытую форточку.
— Слушай сюда. Я тут не первый год. Знаю одного человека. Он в Зону ходит, сталкер ещё с тех пор, как это всё... короче, легально-нелегально, но жив пока. Он тебя, может, и не возьмёт. Но если возьмёт — слушаться его как бога. Икону. Мать родную. Всё, что скажет — делать. Понял?
— Понял, — говорю, и сердце ухает куда-то вниз, в пустоту, где у нормальных людей ступни.
— Документы у тебя с собой? Паспорт?
— В рюкзаке.
— Тащи. Я тебе справку накатаю, что проверен, отпущен, претензий не имею. И адресок дам. Сходишь по нему сегодня. Если повезёт — завтра к вечеру будете на месте. Если нет — дуй обратно в свой интернат, пока не замёрз.
Я иду в камеру, собираю рюкзак. Руки дрожат. Не от страха. От того, что всё как-то слишком быстро. Мент пишет справку, корявым почерком, печать ставит — синюю, размазанную. Протягивает мне вместе с бумажкой, на которой адрес: "Ул. Набережная, д. 13, кв. 7. Спросить Степаныча".
— И вот ещё, — он лезет в сейф, достаёт плоскую фляжку, плескает в пустую кружку из-под кипятка. — Опрокинь. Для сугреву. И для храбрости.
Я морщусь, но пью. Водка как водка, обжигает горло, разливается теплом в груди. Киваю.
— Спасибо, дядька...
— Сергеич я, — говорит мент. — Иди уже, Мышкин. И... это... Ноги береги. Они у тебя одни. Других не будет.
Выхожу на улицу. Архангельск встречает серым небом, мокрым снегом и запахом моря, который я сначала не узнаю — пахнет рыбой, солью и холодом. Достаю бумажку, смотрю адрес. Набережная, дом 13.
Поворачиваюсь спиной к вокзалу и иду в сторону Северной Двины. Протезы стучат по мокрому асфальту. Впереди — Зона, Степаныч и, может быть, новая жизнь. Или просто снег, который всё идёт и идёт.
Выхожу в коридор. Там, кроме мента, который меня будил, еще двое: молодой лейтенант с нервным лицом и пожилой капитан с усами, как у моржа. Сидят за столом, пьют чай из граненых стаканов. На столе — пачка печенья «Юбилейное». Сглатываю слюну.
— Садись, Мышкин, — капитан кивает на табуретку напротив. — Будешь чай?
— А можно?
— Наливай, — он пододвигает ко мне заварной чайник. — Только осторожно, горячий.
Я наливаю. Руки дрожат слегка — то ли с голодухи, то ли с непривычки, когда на тебя смотрят в упор трое ментов. Лейтенант пялится на мои ноги, на то, как штанины ровно лежат поверх протезов, и морщится, будто лимон разжевал.
— Ты откуда такой красивый? — спрашивает капитан. — Документы твои смотрели. Детдом под Брянском, сирота, группа инвалидности... А в Архангельске тебе чего надо? Родственники есть?
— Нету родственников, — говорю. И добавляю сразу, потому что врать бесполезно: — Я в Зону собираюсь.
Молодой лейтенант аж поперхнулся. Капитан усы расправил, смотрит внимательно, но без злости. Устало так смотрит.
— В Зону, значит. В Полярную. Слушай, Мышкин, ты хоть понимаешь, что это режимный объект? Что там погранцы стреляют без предупреждения, если полезут? Что там люди пропадают каждое лето — не возвращаются?
— Понимаю, — говорю. — Я читал.
— В интернете начитался, — вставляет мент, который меня будил. Он у двери стоит, руки скрестил. — Форумов, блогов. Там пишут, что в Зоне можно за артефакты бабла срубить. А что ноги оставить можно — не пишут. Ты ж уже без ног, Мышкин. Тебе второй раз не повезет.
Молчу. Хочется сказать, что я не за баблом еду. Что мне восемнадцать только стукнуло, что в интернате мне сказали — свободен, живи как хочешь. А как жить, если на протезах этих никуда не берут? Если на бирже труда предложение одно — надомная работа, конверты клеить. А в Зоне, говорят, воздух другой. И люди другие. И можно, если повезет, такой артефакт найти, что ноги новые вырастут. Глупость, конечно. Сказки. Но когда выбора нет, и в сказку поверишь.
— Я не полезу через кордоны, — говорю. — Я легально хочу. В сталкеры наниматься.
Капитан вздыхает тяжело. Тянется за печеньем, ломает пополам, одну половину мне протягивает.
— На, ешь. Слушай сюда, Мышкин. Сталкеров официальных не бывает. Бывают сотрудники научных групп, бывают ликвидаторы, бывают военные. Все с допусками, с подписками. А таких, как ты... — он головой качает. — Ты хоть карту Зоны видел? Там периметр — сорок километров. Там зараженная земля, аномалии эти, мутанты... На протезах ты далеко уйдешь?
— Я тренировался, — говорю. И сам слышу, как жалко это звучит.
Молодой лейтенант вдруг встает, выходит в коридор. Слышно, как он там с кем-то по рации говорит. Капитан дожевывает печенье, запивает чаем.
— Значит так, Мышкин. Формально ты совершеннолетний, держать тебя мы не можем. Не за что. Но в Зону мы тебя не пустим. Сделаем проще: есть у нас в городе центр адаптации для таких, как ты. С койками, с питанием, с психологами. Поживешь там недельку, оформим документы, отправим тебя обратно в Брянск. С билетом, с провожатым. Не смотри так — это не тюрьма. Там ребята после армии, с контузиями, после ранений. Поймут тебя.
— Я не поеду обратно, — говорю тихо.
— Поедешь, — это уже мент у двери говорит. — Потому что другого выхода нет. Или с нами поедешь, или на вокзале через час снова заметут — и поедешь уже в другой отдел, где разговор другой будет. Выбирай.
Я допиваю чай. Горячий, сладкий. Печенье во рту тает. Думаю о том, что рюкзак мой там, в камере, остался. А в рюкзаке — самое главное. То, что я в интернате два года собирал. Самодельные детекторы аномалий, схемки, записки сталкерские, распечатки с форумов. И нож. Хороший нож, охотничий, мне завхоз подарил на прощание.
— Ладно, — говорю. — Поехали в ваш центр.
Капитан кивает довольно. Мент у двери расслабляется чуть. А я смотрю в окно — там серое архангельское утро, дождь моросит, и где-то там, за этим дождем, за домами, за постами, лежит Зона. Моя Зона. Я до нее полторы тысячи километров ехал, на перекладных, на попутках, на последние деньги. И сейчас я от нее ближе, чем когда-либо.
Выходим на крыльцо. Мент ведет меня к УАЗику. Сажусь на заднее сиденье, протезы ставлю ровно, чтобы не мешали. Мент садится за руль, капитан рядом.
— Ты не боись, Мышкин, — говорит капитан, оборачиваясь. — Жизнь она длинная. Еще набегаешься.
Киваю. А сам думаю: длинная-то длинная, только вот бегать на протезах — не то что на своих двоих. Но ничего. Я еще покажу.
УАЗик трогается. Город плывет за стеклом — серый, мокрый, чужой. А я про себя перебираю план Б. Потому что план А провалился, но это не значит, что я сдамся.
Я же Мышкин. Мышкины не сдаются.
Генерация свежая (стена текста)
За дверью слышатся удаляющиеся шаги, мат и приглушённый разговор. О чем они там, можно не гадать: дежурного, который его забирал, сейчас, судя по интонациям, имеют на чем свет стоит. Мол, кого привёз? Уродца этого? Теперь с ним возись, оформляй, а он, может, вообще инвалид детства, неприкосновенный.
Даня усмехается в темноте. Неприкосновенный. Как же.
Он нашаривает рукой рюкзак. Рюкзак — это святое. Там сменное бельё, пара носков, сухпай (две банки тушенки, галеты, плавленый сырок, который он сэкономил ещё в интернатовской столовой), фонарик, нож и самое главное — «Свидок» Платонова. Книгу эту ему воспитательница подарила на прощание. Сказала: «Ты, Даня, сам как этот... как мальчик из рассказа. Дорогу ищешь, где все равны». Даня книгу пока не читал, тяжелая, но в рюкзаке носил, как талисман. И компас. Обычный туристический, со свистом купленный в комиссионке в Брянске.
Протезы надеты ровно, привычная тяжесть в штанинах, легкая боль в натёртых за день культях — привычно. Он делает несколько шагов по кафельному полу, прислушиваясь к себе. Не скрипят, не шатаются. Можно идти.
Выходит в коридор. Он узкий, с побеленными стенами, где-то в конце горит яркий свет и галдят голоса. Пахнет казёнщиной, табаком и пережаренными котлетами. Желудок сводит судорогой. Пожрать бы сейчас — за душу бы отдал.
— Эй! — окликает его тот самый мент, что будил. Он стоит у стойки дежурного и нервно курит, стряхивая пепел прямо в пустую консервную банку. — Мышкин, давай сюда. Щас разбираться будем.
За стойкой сидит толстый капитан с сонными глазами. Он лениво листает паспорт Дани, поглядывая то на фотографию, то на оригинал.
— Мышкин Даниил... Семнадцать лет, — бубнит он. — Из детского дома-интерната города Сельцо Брянской области. Место назначения...
— Архангельск, — спокойно отвечает Даня. — Я же говорил уже.
— А вот хер тебе, а не Архангельск, — встревает тот, нервный. — Тут написано «до станции Архангельск-Город», проездной документ оформлен... ну и чё? Ты кому врешь, пацан? Дальше Архангельска только Северодвинск, а там Зона. Тебе туда, что ли? Экскурсию захотелось?
Капитан отрывается от паспорта.
— Ты ж неглупый парень, Даня, — говорит он устало. — Объясни мне, старому дураку: на хрена тебе в Полярную Зону? Там же радиус, там жопа. Ты на своих-то ходулях далеко уйдешь? Тебя ж там первые же мутанты сожрут. Или свои же, сталкеры, пристрелят, чтоб не маялся.
Даня молчит. Он смотрит в окно, за которым чернота полярной ночи, только редкие фонари и мокрый снег.
— Я не за артефактами, — тихо говорит он. — Я... в Сосновку. Мне адрес дали.
— В Сосновку? — переглядываются менты. — Это ж вообще закрытый военный городок, за Северодвинском, считай, на полигоне.
— Там отец живет, — говорит Даня и сам удивляется, как спокойно это звучит. — Мышкин Сергей Петрович. Майор. В войсках радиационной разведки служит. Он меня... ну, в общем, он не знает, что я еду.
Тишина в дежурке повисает такая, что слышно, как гудит старый холодильник в углу.
Нервный мент даже курить перестает.
— Ты чё, Мышкин? — шепотом спрашивает он. — Ты чё несешь? Какой майор? У тебя ж в паспорте... кругом сирота, родители неизвестны...
— В паспорте написано, что из детдома, — перебивает Даня. — А майор — это... ну, он там был, когда Зона открылась. В первый год. Его комиссовали, а потом он обратно поехал, добровольцем. Меня тогда еще не родилось. А мать... она в интернат сдала и пропала. А недавно я письмо нашел, у воспитательницы в столе случайно. Она для меня берегла, пока восемнадцать не стукнет. От него. Он там, в Сосновке. Живой. Пишет, что ищет меня.
Капитан медленно откладывает паспорт.
— Письмо где?
— Сжег, — врет Даня. — Чтоб не отобрали.
Нервный мент садится на табуретку, смотрит на Даню совсем другими глазами. Теперь он видит не инвалида-беспризорника, а пацана, который через полстраны перся, чтобы найти отца-офицера, служащего в Зоне.
— Ну бля... — снова говорит он, но уже без мата, а как-то обреченно.
Капитан молчит долго. Потом встает, подходит к окну, за которым белая ночь (хотя какая, к черту, ночь — декабрь на дворе) сменяется черной полярной тьмой.
— Слушай сюда, Мышкин, — говорит он, не оборачиваясь. — До Сосновки ты не дойдешь. Там блокпосты, пропуска, режим. Даже если доберешься, майора этого тебе не найдут, или он сам тебя пошлет подальше, потому что ты ему, извини, никто. Ребенок внебрачный, в интернате выросший. Зачем ты ему?
— Затем, — упрямо говорит Даня, — что он сам написал: «Прости, сынок, что не искал. Думал, так лучше. В Зоне я понял: лучше не бывает. Приезжай, если жив буду».
— Красиво, — хмыкает капитан. — Платоновщина. Только жизнь, она не книжка.
Он поворачивается.
— Ладно. Формально ты — несовершеннолетний, следующий транзитом. Комендантский час в Архангельске уже действует, но ты не гуляешь, ты на вокзале сидел. Формально — придраться не к чему. Отправим тебя обратно, в Брянск, с сопровождением.
Даня сжимает кулаки. Ноги в протезах начинают ныть сильнее — то ли от стояния, то ли от отчаяния.
— А неформально, — добавляет капитан тихо, — в Сосновку завтра утром уходит санитарный поезд с гумпомощью для военных. Там наш фельдшер поедет, Вакуленко, он мужик нормальный. Если договоришься с ним, чтобы ты ему помогал, грузы таскать — ты ж, я смотрю, парень крепкий, протезы современные, — то, может, и пропустят тебя через КПП. Но это — только если Вакуленко согласится. И если ты сам не передумаешь, когда увидишь, что там, за Северодвинском, творится.
Нервный мент смотрит на капитана, открыв рот.
— Ты чё, Петрович? Совсем охренел? Пацан же без ног! В Зону!
— Заткнись, — устало обрывает его капитан. — Он уже в Зоне, дурак. С самого рождения. А там, может, хоть отца найдёт. Или себя.
Он снова садится за стол, чиркает что-то на бумажке, протягивает Дане.
— Адрес вокзала, где санитарный поезд стоит. Второй путь, тепловоз с красной полосой. Найдешь Вакуленко, скажешь: «От Петровича с Октябрьского». И вали. Пока я не передумал.
Даня берет бумажку. Руки чуть дрожат, но он прячет это, засовывая листок в карман куртки.
— Спасибо, — говорит он хрипло.
— Иди уже, Мышкин, — отворачивается капитан. — И протезы свои береги. В Зоне новые не выдадут.
Даня выходит в ночь. Снег летит крупными хлопьями, липнет к лицу, тает. За спиной гремит дверь отделения. Он стоит на крыльце, смотрит на темное небо, где ни звезд, ни северного сияния — только тяжелые тучи, набитые снегом.
Где-то там, за снегом, за блокпостами, за радиационным периметром — Сосновка. И человек, который, может быть, действительно ждет.
Он поправляет лямки рюкзака, делает шаг, прислушиваясь, как скрипят протезы по утрамбованному снегу. Ноги гудят, культи саднит, есть хочется зверски.
Но он идет.
В сторону вокзала. К тепловозу с красной полосой. К Зоне.